Залихватски жарит на гармошке
причухравший босяком шахтер...
В горнем черепе -- не мухи -- мошки,
дробные да белые. / На двор,
из-за тополей, такой сторожкий,
крадется рогатый крючкотвор.
Брешут псы на хуторе у пана:
осовелые овчарки -- там.
И паныч-студент, патлач румяный,
шастает с Евдохой по кустам:
«Слушай, все равно я не отстану...» --
«Отцепитесь от меня,-- не дам...» --
«Экая, скажите, недотрога!
Барыня из Киева! Чека!» --
«Маменьке пожалюся, ей-богу.
Будет вам, как летось...» / Башмака
корка тарабанится под ногу,
и шатырит передок рука.
«0й, панычику, боюсь -- пустите...»
Завалились, и всему -- каюк.
Перепел колотит емко в жите;
выгибает крючкотвор свой крюк,
да не видно: «Шельмы! Подождите,--
вынырнет в Филипповки байстрюк».
А шахтер -- неистовая одурь
на него напала, как пчела --
голодранец, прощелыга -- лодырь,--
закликает (ноченька светла!)
любу-горлинку на огороды,
где, как паутина, ткется мгла.
Да не прилететь туда Евдохе,--
смутной из крапивы удерет:
сладостны и горьки будут вздохи
в тесненьком чулане -- у ворот.
За ночь спину истерзают блохи --
теребил их на постели кот...
И напрасно, ей-же-ей, напрасно
надрывается у хат шахтер,
дуя прелестью разнообразной
на затопленный чернилом двор,--
прелестью, которой непролазный
научил его -- степной простор.
Знал бы, как потупит завтра очи
девушка, заметив паныча,
как ресницы -- черный хвост сорочий --
распахнутся разом сгоряча,
окропив росою жаркой ночи
кожу век: так брызнут два ключа...
знал бы, зарыдал бы сдуру...