Для меня мир всегда был прозрачней воды.
Шарлатаны -- я думал -- ломают комедию.
Но вчера допотопного страха следы
словно язвы в душе моей вскрыл этот медиум.
С пустяков началось, а потом как пошло
и пошло -- и туда, и сюда -- раскомаривать:
стол дубовый, как гроб, к потолку волокло,
колыхалось над окнами жидкое марево,
и звонил и звонил, что был заперт в шкапу,
колокольчик литой, ненечаянно тронутый.
На омытую холодом ровным тропу
двое юношей выплыли, в снег опеленуты.
Обезглавлен, скользя, каждый голову нес
пред собой на руках, и глаза были зелены,
будто горсть изумрудов -- драконовых слез --
переливами млела, застрявши в расщелинах.
Провалились, и -- вдруг потемнело, / но дух
нехороший, тяжелый-тяжелый присунулся.
Даже красный фонарь над столом -- не потух! --
почернел, как яйцо, где цыпленок наклюнулся.
-- Ай-ай-ай,-- кто-то гладит меня по спине,--
дама, взвизгнув, забилась плечами в истерике.
Померещилось лапы касанье и мне...
Хлынул газ из рожков -- и на ярком мы береге.
-- Боже, как хорошо! -- мой товарищ вздохнул,
проводя по лицу трепетавшими пальцами.
А за ставнями плавился медленный гул:
может, полночь боролась с ее постояльцами.
И в гостиной -- дерзнувший чрез душу и плоть
пропустить, как чрез кабель, стремление косное --
все не мог изможденный еще побороть
сотворенное бурей волнение грозное.
И, конечно, еще проносили они --
двое юношей, кем-то в веках обезглавленных,--
перед меркнущим взором его простыни
в сферах, на землю свергнутых, тленом отравленных.