В сарае, рыхлой шкурой мха покрытом, сверля глазком калмыцким мутный хлев, над слизким, втоптанным в навоз корытом кабан заносит шмякающий зев.
Как тонкий чуб, что годы обтянули и закрутили наглухо в шпагат, стрючок хвоста юлит на карауле, оберегая тучный круглый зад.
В коровьем вывалявшись, как в коросте, коптятся заживо окорока. «Еще две пары индюков забросьте», -- на днях писала барская рука.
И, по складам прочтя, рудой рабочий, крапленный оспой парень-дармоед, старательней и далеко до ночи таскает пойло -- жидкий винегрет.
Сопя и хрюкая, коротким рылом кабан копается, а индюки в соседстве с ним, в плену своем бескрылом, овес в желудочные прут мешки.
Того не ведая, что скоро казни наступит срок и -- загудит огонь и, облизнувшись, жалами задразнит снегов великопостных, хлябких сонь;
того не ведая, они о плоти пекутся, чтобы, жиром уснастив тела́, в слезящей студень позолоте сиять меж тортов, вин, цукатных слив...
К чему им знать, что шеи с ожерельем, подвешенным, как сизые бобы, вот тут же, тут, пред западнею-кельей, обрубят вдруг по самые зобы,
и схваченная судорогой туша, расплескивая кляксы сургуча, запрыгает, как под платком кликуша, в неистовстве хрипя и клокоча?
И кабану, уж вялому от сала, забронированному тяжко им, ужель весна, хоть смутно, подсказала, что ждет его прохладный нож и дым?...
Молчите, твари! И меня прикончит, по рукоять вогнав клинок, тоска, и будет выть и рыскать сукой гончей душа моя ребенка-старичка.
Но, перед Вечностью свершая танец, стопой едва касаясь колеса, Фортуна скажет: «Вот -- пасхальный агнец, и кровь его -- убойная роса».
В раздутых жилах пой о мудрых жертвах и сердце рыхлое, как мох, изрой, чтоб, смертью смерть поправ, восстать из мертвых, утробою отравленная кровь!
Cookies on Poetry Cove