Едва ли стих, которым пишут оды, Посланья «к ней«, к трем звездочкам, к луне, Стих, мелкий льстец и раб вчерашней моды, Сумеет людям передать вполне
Картину ада, нынешнего ада, Куда спуститься вздумалося мне. Певучих рифм для этого не надо; Тут воплями и скрежетом зубов,
Шипением раздразненного гада Откликнуться в рассказе будь готов... О муза робкая! хоть на минуту Забудь свой пол, стыдливости покров,
И загляни со мною в глубину ту, Где не один знакомый нам земляк Стал осужден гореть подобно труту. Я несся в ад, и несся быстро так,
Держась рукой за крылья Люцифера, Что не видал, как вдруг исчезнул мрак, И предо мной разверзлася пещера, За ней другая, третья... целый ряд.
Метнулась в нос струей зловонной сера, А под ногами огненный каскад Ревел и прыгал. Далее, спустились Мы в глубину, центральный самый ад,
Где жар такой, что волоса дымились И щеки трескались на части. Вдруг Передо мною тени закружились, И я увидел сотни чьих-то рук,
Простертых вверх. Я смело крикнул: «Кто...» И повторило эхо этот звук; В огне кружась, завыли дико совы, И вопль теней, крутящихся в смоле,
Меня смутил. Картины были новы. Палим огнем в кровавой этой мгле, Где что ни шаг -- то тень, то стон собрата, Я прислонился с ужасом к скале,
А вкруг меня скакали чертенята, Дрались, кувыркались на голове, Прося хоть «грош на бедность». Так когда-то За мной гонялись нищие в Москве,
С припевом старым: «дайте медный грошик Убогой сироте или вдове...» И стало жаль мне этих адских крошек, Но им едва я горсть монет швырнул,
Они слились в визжаньи диких кошек И вскрыли пасть, как тысяча акул; За дележом рассыпанной монеты Уж свалка началась, но Вельзевул,
С которым в ад низвергся я с планеты, Махнул жезлом -- и эта сволочь вмиг Рассыпалась и спряталася где-то. Вдруг долетели к нам -- ужасный крик,
Ругательства и треск славянской брани. «Иди вперед, -- сказал мне проводник, -- В пещеру ту посажены славяне...» -- «О, к ним скорей!..» И, к землякам спеша,
Я много встреч сулил себе заране. Вошли. Едва шагнул я, чуть дыша, В огне, в дыму, как где-то близко, рядом, Завыла чья-то падшая душа.
При встрече с ней попятился я задом: Погружена в шипящий кипяток, Бранилась тень и задыхалась смрадом, А с вышины ей в рот лился поток
Прозрачной влаги, внутренность сжигая. Кто был тот грешник -- я признать не мог, Но на меня, проклятья изрыгая, Он бросил взгляд -- и взгляд был зол и дик,
Как будто представлял ему врага я. «Прочь от меня! я -- русский откупщик! Пью голый спирт, питаюсь скипидаром, Мой рот сожжен, изорван мой язык,
Мне в чрево льют напиток адский -- даром, Но если б в мир я вырвался опять -- Поил бы вас всё прежним полугаром». И голый спирт он начал вновь глотать
С гримасой отвратительной и зверской... Я далее стал ад обозревать И подошел к какой-то яме мерзкой, Откуда грешник звал меня: «сюда!» --
И вдруг за плащ схватил рукою дерзкой. Увы! я в нем узнал не без труда Известного мне прежде бюрократа, Для женщин труд бросавшего всегда,
В pince-nez, в бобрах, по Невскому когда-то Искавшего то устриц, то интриг, С Борелем бывшего всю жизнь запанибрата!.. Ты в ад попал, изящный мой старик,
Где устриц нет, где нет белья и фрака!.. Хоть за душу хватал мне старца крик, Но так силен был запах аммиака, Такая вонь из ямы поднялась,
Что мимо я бежал, и гений мрака Мне указал на тень: она вилась И ползала, влача на плечах груду Тяжелых слитков золота, рвалась,
Но, ношею приплюснутая в слюду, В почтовый лист, опять стиралась в прах. «Тень грешника! тебя я не забуду! Пусть злая казнь твоя пробудит страх
Корыстолюбца, жадного к аферам, Всегда, как ты, тонувшего в долгах И лезшего в карман акционерам. Сиди же тут и золото лижи!!.»
И я пустился вслед за Люцифером. Вдруг гнусный призрак вырос. «О, скажи, Кто ты, ужасный грешник, и откуда? Но стой! Свой лоб закрытый покажи!
На лбу написано: «предатель и Иуда». Кто ж ты такой? смолою залит рот, Чтобы донос не выползал оттуда, И уши срезаны...» Стонал Искариот,
Сжав кулаки и топая ногами. С его лица бежал кровавый пот, Но он не мог пошевелить устами. «Кто ж ты?» -- я вновь допрашивал. В тот миг
Он начал знаки делать мне руками; Я отскочил, я лишь тогда постиг, Что встретился с знакомым лицемером, И вслед ему проклятья бросил крик:
«Будь проклят ты! пусть станет всем примером Казнь лютая! терзайся и лежи!» И я опять пошел за Люцифером. А вкруг меня вставало царство лжи
В дыму костров, которые не гасли... Там плавали распухшие ханжи Одной семьей в кипучем постном масле; Там в грудь певца вселился наглый бес
И заставлял -- из злости ль, из проказ ли -- Его тянуть всю вечность ut diez; Без отдыху трагический ломака Ревел, как Лир, попавший ночью в лес;
Там, рук лишен, кулачный забияка, Скрипя зубами, в пламени скакал: Ему везде мерещились -- то драка, То уличный классический скандал;
Там лихоимцев мучалися орды, Там корчился мишурный либерал, Которым все мы прежде были горды; Там в рубище скорбел парадный фат,
И скромностью страдали Держиморды... И с трепетом блуждал вокруг мой взгляд: Везде с бичом стоял незримый мститель. «Но тут еще не весь славянский ад, --
Докладывал мне мой путеводитель. -- Здесь есть отдел «Литературный мир», И на него взглянуть вы не хотите ль. Там звук цитат, бряцанье русских лир,
Занятие ученых, журналистов Даст тему вам на несколько сатир...» И тут мой бес, как адский частный пристав, Открыл мне вход, и я увидел вдруг
Пристанище родных экс-нигилистов. О муза! выдумай особый звук, Чтоб ад чадил сквозь каждую цертину, Чтоб каждый стих был криком тяжких мук
И передал, хоть в очерках, картину, Которая в аду открылась мне, Когда явился я на половину Писателей, томящихся в огне,
Под сводом тартара. В минуты эти В моем мозгу мелькнул, как в смутном сне, Картонный ад, ад Роллера в балете, Где бес наряженный выделывает па,
Где чертенят, приехавших в карете, По сцене бегает неловкая толпа И вверх летит по блоку, на веревке, Звезда танцовщиц русских Петипа --
В короткой юбочке, в классической шнуровке. Тот детский ад стал для меня смешон, Как платье королевы на торговке... Я чуть дышал. Был воздух раскален
И -- как сургуч растопленный -- жег тело; Поток огней бежал со всех сторон, И я едва вперед шагнул несмело, Вдруг чьи-то зубы в ногу мне впились,
Так, что нога от боли посинела; Передо мной два трупа поднялись И стукнулись затылками: их спины (Мысль адская!) между собой срослись.
Конечно, бес нашел к тому причины, Недаром он логичнее людей... Один из двух был стар; его седины Торчали вверх, как чёлки лошадей.
То был творец покойных «всяких всячин», Землей давно оплаканный Фаддей. Но кто ж другой? Приземист и невзрачен, Он так взглянул, оскалясь, на меня,
Так рот раскрыл, что был я озадачен. Людей, и дьявола, и смрадный ад кляня, Он возопил: «Земля и ад -- всё то же, И в полымя попал я из огня. *
Как на земле, меж адской молодежи Я нигилизм, Базаровых нашел, Волненья здешние с людскими так же схожи, Пожары те ж, и тот же есть раскол...
Но лишь одним земля мне краше ада, Одна беда здесь хуже всяких зол -- Здесь клеветать нельзя... Одна отрада Была мне в жизни: это клевета,
Язвившая смертельным жалом гада, -- И у меня та сила отнята!..» И взвыла тень, с рыканием шакала, И пена показалася вкруг рта,
А рядом группа новая вставала: В чаду зловещих, красных облаков, Где бездна пасть широко разевала, На берегу одном стоял -- Катков,
А на другом -- Леонтьев. Вскинув руки, Они рвались друг к другу через ров «Для пользы просвещенья и науки», Но пропасть, разлучая навсегда,
Дразнила в них и раздражала муки. Я крикнул им обоим: «Господа, Вам кланяюсь!..» -- и начал делать знаки, Они же враз откликнулись: «Сюда
Зачем пришел? Не нужно нам кривляки!.. Смерть свистунам, залезшим на канат, Смеющимся и пляшущим во мраке!» «Смерть свистунам!» От воя дрогнул ад,
Отозвались московские кликуши, Когда-то заселявшие Арбат, Все «Вестником» пленившиеся души; И, криком тем застигнутый врасплох,
Я с ужасом заткнул скорее уши, Иначе непременно бы оглох. Но замер рев. Я подошел к утесу, И -- странный вид! -- вокруг его, как мох,
Лепясь и извиваясь по откосу, Сидел партер из кровных бесенят, Всегда везде сующихся без спросу, А наверху -- там был утес так сжат,
Что негде поместить одной ладони, -- Сидел старик. «Сто лет тому назад, -- Так объяснил мой адский чичероне, -- Посажен здесь ваш русский Цицерон;
Чтоб прежний жар не гаснул в Цицероне, Он в тартаре навеки обречен Не сдерживать порывы красноречья, И не молчит уж с давних он времен...»
Я слушать стал. Ах, знаю эту речь я, Которая разила наповал, Противника ломая до увечья!.. В ораторе я Павлова узнал.
Измученный ораторским припадком, Уж много лет он уст не закрывал И говорил, бросаясь то ко взяткам, То к юности, провравшейся не раз,
То к митингам, то к разным беспорядкам, И речь текла, и мысль его неслась В Париж и в Рим, на Волгу и на Неман... Когда ж порой, устав от пышных фраз,
Хотя на миг вдруг становился нем он, Опять в нем возбуждал витийства жар Безжалостный, неумолимый демон, И снова им овладевал кошмар
Ораторства, -- и слушал я памфлеты. Вдруг кто-то крикнул сзади: «Bonsoir, Je vais vous dire...» И кто ж мне слал приветы? На языке Феваля и Дюма?
О дух славян, скажи мне: где ты, где ты? Москва, Рязань, Орел и Кострома! Друзья кокошника и сарафана, Узнайте, с кем сыграла шутку тьма, --
Там я узрел Аксакова Ивана, Завитого, одетого в пиджак, С брелоками, под шляпой Циммермана, В чулках и башмаках a la Жан-Жак...
Ужасней казни для славянофила Не изобрел бы самый лютый враг, В котором злость всё сердце иссушила; Но сатана отлично знал славян --
Напрасно тень Аксакова молила: «Отдайте мне поддевку и кафтан, Мою Москву и гул ее трезвона!..» Но черти перед ним, собравшись в караван,
Читали вслух творения Прудона. Меж тем как в тартаре Иван Аксаков, Услуг чтецов нисколько не ценя, Входил в азарт при виде шляп и фраков,
Тень новая скользнула из огня, Которой грудь от вздохов раскололась; Когда ж она взглянула на меня, На голове моей встал дыбом волос --
Той встречею так был я поражен. Ужели в ад попал и самый «Голос», И тот, которым был он сотворен? «Кто ты? -- я призрак вопросил несмело. --
Краевский жив, еще не умер он...» «Я -- дух его!» -- «Ты отвечай мне дело! Он на земле, и нет Краевских двух». -- «Там, на земле, мое встречал ты тело,
А дух мой здесь... давно в аду мой дух!!» И тяжкий вздох из груди вновь прорвался, Болезненно мой поразивши слух. И призрак продолжал: «С землей расстался
Я в восемьсот сороковом году, Но на земле никто не догадался, Что я давно переменил среду. И вот теперь я ваш обман нарушу:
Скажи ты всем, что повстречал в аду Андрея Александровича душу И что, хоть здесь доходов вовсе нет, Я дьявола решительно не трушу
И с ним насчет изданья двух газет Хочу войти в прямое соглашенье. Сотрудников моих -- здесь лучший цвет, К ним самый бес питает уваженье.
Сергей Громека здесь от сатаны Особое имеет порученье -- Чтоб черти были тихи и скромны. А Небольсин? Хоть он не всем приятен,
Статьи его немножко и скучны И тяжелы... но в ком не сыщешь пятен?.. Но, чтоб врагов туманить и сражать, Со мною в ад посажен сам Скарятин.
Он нервы всем умеет раздражать, И тартар весь приходит в содроганье, Когда Скарятин начинает ржать (Он сатаною осужден на ржанье!!)».
-- «Но чем же ты наказан?» -- я спросил. «Карман мой пуст -- нет злее наказанья: Ад отнял всё, что в жизни я любил, И золото, добытое годами,
В кипучую он лаву растопил...» И тень такими плакала слезами, Что сжалился б, наверно, и Харон. Я сам слезу почуял под глазами...
Вдруг музыкой был слух мой поражен. «В аду ли мы, -- я крикнул, -- иль в танцклассе, Что слышу здесь я звуки «фолишон»? Пристало ли веселье к адской расе?»
Смотрю и вижу: десять чертенят, На скрипках кто, а кто на контрабасе, Смычком своим неистово пилят, Так что в ушах трещала перепонка, --
В средине ж круг, где с тенью, падшей в ад, С визжанием плясали два чертенка; Когда ж в лицо я грешника взглянул: «Аскоченский!..» -- не мог не крикнуть звонко.
«Он осужден, -- шепнул мне Вельзевул, -- Быть нашим первым адским канканером И в тартаре поддерживать разгул...» И в этот миг Аскоченский с задором
Такое па в канкане сотворил, Что зрители рукоплескали хором: «Он Фокин наш! Он Фокина убил...» Но я меж тем, в усталости, в тревоге,
Уже терял запас последних сил И брел, едва передвигая ноги. «О проводник! неси меня к земле, -- Я утомлен, измучен от дороги!..»
Но мы наверх всё лезли по скале, Скользя по крутизне ее мохнатой, Где всюду искры бегали в золе. «Смотри вперед, -- сказал мне мой вожатый,
Когда мы на вершину взобрались, -- Отсюда виден тартар весь проклятый». И я глядел с невольным страхом вниз. Там, под скалой, где цербер адский лаял,
Измученные призраки вились (От зноя там и самый камень таял); Те призраки знакомы были мне. Я узнаю: вот Розенгейм Михаил,
Не в силах рифмы приискать к «луне», Зовет к себе на помощь Кушнерева; Вот Бланка тень мяукнула в огне, Вот тихо стонет призрак Гончарова:
«Отдайте мне удобства и комфорт! Здесь спать нельзя, здесь пища нездорова»; Там о театре плачет Раппопорт, Там ищет Фукс со штемпелем конверта --
В контору «Почты» переслать рапорт. А вот и тень Старчевского Альберта, В разлуке с «Сыном», проклинает рок (Издатели! какой для вас пример-то!..);
Там под собой, исполненный тревог, Жрец «Времени» всё ищет почвы прочной, Но только пламя вьется из-под ног И пятки жжет ему; там ад порочный
Камбека вызывает на протест, Там о полиции соскучился Заочный, Арсеньева желанье славы ест, Там далее... но там, в парах тумана,
Я не видал, что делалось окрест. Весь смрадный ад, как вскрывшаяся рана, Слился в пятно... проклятия и стон!.. И я опять, держась за великана,
Понесся вверх... в ушах и треск и звон... Кровь бьет в виски, подобно адской лаве... Но миг один -- я был перенесен В свой кабинет, в квартиру дома Граве.
Я на земле. Что это: сон иль явь? В минуты те решать я был не вправе.
Cookies on Poetry Cove